ИСПАНИЯ НОВОСТИ     ИГРА    

ФЕДЕРИКО ГАРСИЯ ЛОРКА


Из КНИГИ СТИХОВ (1921)


ФЛЮГЕР


Ветер, летящий с юга,

ветер, знойный и смуглый,

моего ты касаешься тела

и приносишь мне,

крылья раскинув,

зерна взглядов, налитых соком

зреющих апельсинов.


Обагряется месяц,

и плачут

тополя, склонясь пред тобою,

только ждать тебя надо подолгу!

Я свернул уже ночь моей песни

и поставил ее на полку.


Обрати на меня вниманье,

если нет и в помине ветра,-

сердце, закружись,

сердце, закружись!


Летящая с севера стужа,

медведица белая ветра!

Моего ты касаешься тела,

и в плаще

капитанов бесплотных

ты хохочешь

над Алигьери

и дрожишь

от восходов холодных.


Ветер, шлифующий звезды,

ты приходишь с таким опозданьем!

Потерял я ключи от шкафа,

и зарос он

мхом первозданным.


Обрати на меня вниманье,

если нет и в помине ветра,-

сердце, закружись,

сердце, закружись!


Бризы, гномы и ветры,

летящие ниоткуда.

Мотыльки распустившейся розы

с пирамидальными лепестками,

затененные чащей лесною,

флейты,

поющие в бурю,

расстаньтесь со мною!

Тяжкие цепи сдавили

память мою до боли,

и птица, что щебетом звонким

умеет расписывать вечер,

томится теперь в неволе.


Минувшее невозвратимо,

как будто кануло в омут,

и в сонме ветров просветленных

жалобы не помогут.

Не правда ли, тополь, искусник бриза?

Жалобы не помогут.


Обрати на меня вниманье,

если нет и в помине ветра, -

сердце, закружись,

сердце, закружись!



ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ


Сегодня чувствую в сердце

неясную дрожь созвездий,

но глохнут в душе тумана

моя тропинка и песня.

Свет мои крылья ломает,

и боль печали и знанья

в чистом источнике мысли

полощет воспоминанья.

Все розы сегодня белы,

как горе мое, как возмездье,

а если они не белы,

то снег их выбелил вместе.

Прежде как радуга были.

А снег идет над душою.

Снежинки души - поцелуи

и целые сцены порою;

они во тьме, но сияют

для того, кто несет их с собою.

На розах снежинки растают,

но снег души остается,

и в лапах бегущих лет

он саваном обернется.

Тает ли этот снег,

когда смерть нас с тобой уносит?

Или будет и снег другой

и другие - лучшие - розы?

Узнаем ли мир и покой

согласно ученью Христову?

Или навек невозможно

решенье вопроса такого?

А если любовь - лишь обман?

Кто влагает в нас жизни дыханье,

если только сумерек тень

нам дает настоящее знанье.

Добра - его, может быть, нет,-

и Зла - оно рядом и ранит.

Если надежда погаснет

и начнется непониманье,

то какой же факел на свете

осветит земные блужданья?

Если вымысел - синева,

что станет с невинностью, с чудом?

Что с сердцем, что с сердцем станет,

если стрел у любви не будет?

Если смерть - это только смерть,

что станет с поэтом бездомным

и с вещами, которые спят

оттого, что никто их не вспомнит?

О солнце, солнце надежд!

Воды прозрачность и ясность!

Сердца детей! Новолунье!

Души камней безгласных!

Сегодня чувствую в сердце

неясную дрожь созвездий,

сегодня все розы белы,

как горе мое, как возмездье.



МАЛАЯ ПЕСНЯ


У соловья на крылах

влага вечерних рос,

капельки пьют луну,

свет ее сонных грез.

Мрамор фонтана впитал

тысячи мокрых звезд

и поцелуи струй.

Девушки в скверах "прощай"

вслед мне, потупя взгляд,

шепчут. "Прощай" мне вслед

колокола говорят.

Стоя в обнимку, деревья

в сумраке тают. А я,

плача, слоняюсь по улице,

нелеп, безутешен, пьян

печалью де Бержерака

и Дон-Кихота,

избавитель, спешу на зов

бесконечного-невозможного,

маятника часов.

Ирисы вянут, едва

коснется их голос мой,

обрызганный кровью заката.

У песни моей смешной

пыльный наряд паяца.

Куда ты исчезла вдруг,

любовь? Ты в гнезде паучьем.

И солнце, точно паук,

лапами золотыми

тащит меня во тьму.

Ни в чем не знать мне удачи:

я сам как Амур-мальчуган,

и слезы мои что стрелы,

а сердце - тугой колчан.

Мне ничего не надо,

лишь боль с собой унесу,

как мальчик из сказки забытой,

покинутый в темном лесу.



ЦИКАДА


Цикада!

Счастье хмельной

от света

умереть на постели земной.

Ты проведала от полей

тайну жизни, завязку ее и развязку.

И старая фея,

та, что слыхала рожденье корней,

схоронила в тебе свою сказку.

Цикада!

Это счастье и есть -

захлебнуться в лазурной крови

небес.

Свет - это бог. Не затем ли

проделана солнцем дыра,

чтоб мог он спускаться на землю?

Цикада!

Это счастье и есть -

в агонии чувствовать весь

гнет небес.

Перед вратами смерти

с понуренной головою,

под спущенным стягом ветра

идет все живое.

Таинственный говор мыслей.

Ни звука...

В печали

идут облаченные в траур

молчанья.

Ты же, пролитый звон, цикада,

ты, родник зачарованный лета,

умираешь, чтоб причаститься

небесному звуку и свету.

Цикада!

Счастливая ты,

ибо тебя облачил

сам дух святой, иже свет,

в свои лучи.

Цикада!

Звездой певучей

ты сверкала над снами луга,

темных сверчков и лягушек

соперница и подруга.

И солнце, что сладостно ранит,

налившись полуденной силой,

из вихря лучей гробницу

над прахом твоим водрузило

и сейчас твою душу уносит,

чтоб обратить ее в свет.

Стань, мое сердце, цикадой,

чтобы истек я песней,

раненный над полями

светом небесной бездны.

И та, чей женственный образ

был предугадан мной,

пусть собственными руками

прольет его в прах земной.

И розовым сладким илом

пусть кровь моя в поле станет,

чтобы свои мотыги

вонзали в нее крестьяне.

Цикада!

Это счастье и есть -

умереть от невидимых стрел

лазурных небес.



ПОТЕМКИ МОЕЙ ДУШИ


Потемки моей души

отступают перед зарею азбук,

перед туманом книг

и сказанных слов.

Потемки моей души!

Я пришел к черте, за которой

прекращается ностальгия,

за которой слезы становятся

белоснежными, как алебастр.

Потемки моей души!

Завершается пряжа скорби,

но остаются разум и сущность

отходящего полудня губ моих,

отходящего полудня взоров.

Непонятная путаница

закоптившихся звезд

расставляет сети моим

почти увядшим иллюзиям.

Потемки моей души!

Галлюцинации

искажают зрение мне,

и даже слово "любовь"

потеряло смысл.

Соловей мой,

соловей!

Ты еще поешь?



ЕСЛИ Б МОГ ПО ЛУНЕ ГАДАТЬ Я


Я твое повторяю имя

по ночам во тьме молчаливой,

когда собираются звезды

к лунному водопою

и смутные листья дремлют,

свесившись над тропою.

И кажусь я себе в эту пору

пустотою из звуков и боли,

обезумевшими часами,

что о прошлом поют поневоле.

Я твое повторяю имя

этой ночью во тьме молчаливой,

и звучит оно так отдаленно,

как еще никогда не звучало.

Это имя дальше, чем звезды,

и печальней, чем дождь усталый.

Полюблю ли тебя я снова,

как любить я умел когда-то?

Разве сердце мое виновато?

И какою любовь моя станет,

когда белый туман растает?

Будет тихой и светлой?

Не знаю.

Если б мог по луне гадать я,

как ромашку, ее обрывая!



ЭЛЕГИЯ


Окутана дымкой тревожных желаний,

идешь, омываясь вечерней прохладой.

Как вянущий нард эти сумерки плоти,

увенчанной таинством женского взгляда.

Несешь на губах чистоты неиспитой

печаль; в золотой дионисовой чаше

бесплодного лона несешь паучка,

который заткал твой огонь неугасший

в цветущие ткани; ничей еще рот

на них раскаленные розы не выжег.

Несешь осторожно в точеных ладонях

моточек несбывшихся снов и в притихших

глазах горький голод по детскому зову.

И там, во владеньях мечты запредельной,

виденья уюта и скрип колыбели,

вплетенный в напев голубой колыбельной.

Лишь тронь твое тело любовь, как Церера,

ты в мир снизошла б со снопами пшеницы;

из этой груди, как у девы Марии,

могли бы два млечных истока пробиться.

Нетронутый лотос, ничьи поцелуи

во мгле этих пламенных бедер не канут,

и темные волосы перебирать,

как струны, ничьи уже пальцы не станут.

О таинство женственности, словно поле,

ты ветер поишь ароматом нектара,

Венера, покрытая шалью манильской,

вкусившая терпкость вина и гитары.

О смуглый мой лебедь, в чьем озере дремлют

кувшинки саэт, и закаты, и звезды,

и рыжая пена гвоздик под крылами

поит ароматом осенние гнезда.

Никто не вдохнет в тебя жизнь, андалузка,

тебя от креста не захочет избавить.

Твои поцелуи - в ночи безрассветной

среди виноградников спящая заводь.

Но тени растут у тебя под глазами,

и в смоли волос пробивается пепел,

и грудь расплывается, благоухая,

и никнет спины твоей великолепье.

Горишь ты бесплодным огнем материнства,

скорбящая дева, печали пучина,

высокие звезды ночные, как гвозди,

все вогнаны в сердце твое до единой.

Ты - плоть Андалузии, зеркало края,

где женщины страстные муки проносят,

легко веерами играя.

И прячут под пестрой расцветкой нарядов,

под сжатой у самого горла мантильей

следы полосующих взглядов.

Проходишь туманами Осени, дева,

как Клара, Инее или нежная Бланка;

тебе же, увитой лозой виноградной,

под звуки тимпана плясать бы вакханкой.

Глаза твои, словно угрюмая повесть

о прожитой жизни, нескладной и блеклой.

Одна среди бедной своей обстановки

глядишь на прохожих сквозь мутные стекла.

Ты слышишь, как дождь ударяет о плиты

убогонькой улочки провинциальной,

как колокол где-то звонит одиноко,

далекий-далекий, печальный-печальный.

Напрасно ты слушаешь плачущий ветер -

никто не встревожит твой слух серенадой.

В глазах, еще полных привычного зова,

все больше унынья, все больше надсада;

но девичье сердце в груди изнуренной

все вспыхнуть способно с единого взгляда.

В могилу сойдет твое тело,

и ветер умчит твое имя.

Заря из земли этой темной

взойдет над костями твоими.

Взойдут из грудей твоих белых две розы,

из глаз - две гвоздики, рассвета багряней,

а скорбь твоя в небе звездой возгорится,

сияньем сестер затмевая и раня.



НОВЫЕ ПЕСНИ


Шепчет вечер: "Я жажду тени!"

Молвит месяц: "Звезд ярких жажду!"

Жаждет губ хрустальный родник,

и вздыхает ветер протяжно.

Жажду благоуханий и смеха,

песен я жажду новых

без лун, и без ирисов бледных,

и без мертвых любовей.

Песни утренней, потрясающей

грядущего заводи тихие.

И надеждою наполняющей

рябь речную и мертвую тину.

Песни солнечной и спокойной,

исполненной мысли заветной,

с непорочностью грусти тревожной

и девственных сновидений.

Жажду песни без плоти лирической,

тишину наполняющей смехом

(стаю слепых голубок,

в тайну пущенных смело).

Песни, в душу вещей входящей,

в душу ветра летящей, как серна,

и, наконец, отдыхающей

в радости вечного сердца.



БАЛЛАДА ИЮЛЬСКОГО ДНЯ


Серебряные колокольцы

у волов на шее.

- Дитя из снега и солнца,

куда путь держишь?

- Иду нарвать маргариток

на луг приветный.

- Но луг отсюда далеко

и полон теней.

- Любовь моя не боится

теней и ветра.

- Бойся солнца, дитя

из солнца и снега.

- В моих волосах погасло

оно навеки.

- Белоликая, кто же ты?

Твой путь неведом.

- Я из ключей кристальных,

из любви вечной.

Серебряные колокольцы

у волов на шее.

- А что у тебя на губах

так ярко светит?

- Звезда, что зажег любимый

в жизни и в смерти.

- А что у тебя на груди

острою веткой?

- Меч, что носил любимый

в жизни и в смерти.

- А что в глазах твоих черных

гордым блеском?

- Мои печальные думы,

что ранят сердце.

- Зачем на тебе накидка

чернее смерти?

- Ах, вдовушка я, и нету

меня грустнее!

Грущу я по графу Лавру

из детской песни,

тому, кто из рода Лавров

самый первый.

- Кого же ты ищешь здесь,

раз его нету?

- Тело того, кто из Лавров

самый первый.

- А может, ты ищешь любовь

душой неверной?

Если ты ищешь любовь,

дай бог, встретишь.

- Люблю я одни звезды

в дальнем небе,

ищу одного друга

в жизни и в смерти.

- Друг твой на дне глубоко,

дитя из снега,

укрыт гвоздикой и дроком,

тоскою вечной.

- О, рыцарь далеких странствий,

кипарисной тени,

хочу тебе лунною ночью

душу вверить.

- Мечтательная Изида,

без меда песни,

что льешь на уста ребенка

свою легенду,

тебе я в дар предлагаю

нежное сердце,

израненное очами

других женщин.

- Рыцарь речей любезных,

прощай навеки.

Ищу я того, кто из Лавров

был самый первый.

- Прощай же, спящая роза,

цветок весенний,

идешь ты к любви верной,

а я к смерти.

Серебряные колокольцы

у волов на шее.

Пускай истекает кровью

мое сердце!



ПЕЙЗАЖ


Потухшие звезды

усыпали пеплом холодное лоно

реки зеленой.

Ручей растрепал свои косы,

а тайные гнезда, как в час расплаты,

огнем объяты.

Лягушки превратили канаву в дудку,

которая фальшивит еще усердней

во мгле вечерней.

Из-за горы на просторы неба

окорок луны с лицом добродушным

выплыл послушно.

Из домика, который окрашен в индиго,

звезда луну добродушную дразнит,

как мальчик-проказник.

Розовая окраска в наряд свой хрупкий,

в наряд, пошитый рукой неумелой,

гору одела.

Лавр устал оттого, что надо

казаться всезнающим и поэтичным,

как лавру прилично.

Вода течет, как текла и прежде,

на ходу в прозрачный сон погружаясь

и улыбаясь.

Все по привычке здесь горько плачет,

и вся округа, хотя и невольно,

судьбой недовольна.

Чтобы звучать в унисон с природой,

и я говорю - никуда не деться -

"О мое сердце!"

Но губы мои, мои грешные губы

окрашены соком глубокой печали

и лучше б молчали.

И этот пейзаж мне не радует сердце,

в груди я чувствую холод могилы,

и все мне не мило.

О том, что скорбное солнце скрылось,

летучая мышь сказать мне успела

и прочь улетела.

Отче наш, помилуй любовь!

(Плачут рощи - не будет удачи,

и тополи плачут.)

Я вижу, как в угольном мраке вечернем

мои глаза горят в отдаленье,

пугая тени.

И мертвую душу мою растрепал я,

призвав на помошь паучьи узоры

забытых взоров.

Настала ночь, зажигаются звезды,

вонзая кинжалы в холодное лоно

реки зеленой.



МАДРИГАЛ


Мой поцелуй был гранатом,

отверстым и темным,

твой рот был бумажной

розой.

А дальше - снежное поле.

Мои руки были железом

на двух наковальнях.

Тело твое - колокольным

закатом.

А дальше - снежное поле.

На черепе лунно,

дырявом и синем,

мои "люблю" превратились

в соленые сталактиты.

А дальше - снежное поле.

Заплесневели мечты

беспечного детства,

и просверлила луну

моя крученая боль.

А дальше - снежное поле.

Теперь, дрессировщик строгий,

я укрощать научился

и мечты свои и любовь

(этих лошадок слепых).

А дальше - снежное поле.



БАЛЛАДА МОРСКОЙ ВОДЫ


Море смеется

у края лагуны.

Пенные зубы,

лазурные губы...

- Девушка с бронзовой грудью,

что ты глядишь с тоскою?

- Торгую водой, сеньор мой,

водой морскою.

- Юноша с темной кровью,

что в ней шумит не смолкая?

- Это вода, сеньор мой,

вода морская.

- Мать, отчего твои слезы

льются соленой рекою?

- Плачу водой, сеньор мой,

водой морскою.

- Сердце, скажи мне, сердце, -

откуда горечь такая?

- Слишком горька, сеньор мой,

вода морская...

А море смеется

у края лагуны.

Пенные зубы,

лазурные губы.



СТИХИ О КАНДЕ ХОНДО (1921)


ГИТАРА


Начинается

плач гитары.

Разбивается

чаша утра.

Начинается

плач гитары.

О, не жди от нее

молчанья,

не проси у нее

молчанья!

Неустанно

гитара плачет,

как вода по каналам - плачет,

как ветра над снегами - плачет,

не моли ее о молчанье!

Так плачет закат о рассвете,

так плачет стрела без цели,

так песок раскаленный плачет

о прохладной красе камелий.

Так прощается с жизнью птица

под угрозой змеиного жала.

О гитара,

бедная жертва

пяти проворных кинжалов!



КРИК


Эллипс крика

пронзает навылет

молчание гор,

и в лиловой ночи

над зелеными купами рощ

вспыхнет черной радугой он.

А-а-а-а-ай!

И упругим смычком

крик ударил

по туго натянутым струнам,

и запела виола ветров.

А-а-а-а-ай!

(Люди в пещерах

гасят тусклые свечи.)

А-а-а-а-ай!



ТИШИНА


Слушай, сын, тишину -

эту мертвую зыбь тишины,

где идут отголоски ко дну.

Тишину,

где немеют сердца,

где не смеют

поднять лица.



ПЕЩЕРА


Протяжны рыдания

в гулкой пещере.

(Свинцовое

тонет в багряном.)

Цыган вспоминает

дороги кочевий.

(Зубцы крепостей

за туманом.)

А звуки и веки -

что вскрытые вены.

(Черное

тонет в багряном.)

И в золоте слез

расплываются стены.

(И золото

тонет в багряном.)



ПРОЦЕССИЯ


Идут единороги.

Не лес ли колдовской за поворотом?

Приблизились,

но каждый по дороге

внезапно обернулся звездочетом.

И в митрах из серебряной бумаги

идут мерлины, сказочные маги,

и вслед волхвам, кудесникам и грандам -

Сын Человеческий

с неистовым Роландом.



САЭТА


Спешите, спешите скорее!

Христос темноликий

от лилий родной Галилеи

пришел за испанской гвоздикой.

Спешите скорее!

Испания.

В матовом небе

светло и пустынно.

Усталые реки,

сухая и звонкая глина.

Христос остроскулый и смуглый

идет мимо башен,

обуглены пряди,

и белый зрачок его страшен.

Спешите, спешите за господом нашим!



ФАЛЬСЕТА

(Погребение петенеры)


Ай, петенера-цыганка!

Ай-яй, петенера!

И место, где ты зарыта,

забыто, наверно.

И девушки, у которых

невинные лица,

не захотели, цыганка,

с тобою проститься.

Шли на твое погребенье

пропащие люди,

люди, чей разум не судит,

а любит,

шли за тобой, плача,

по улице тесной.

Ай-яй, моя петенера,

цыганская песня!



DE PROFUNDIS


Ища от любви защиты,

спят они, сто влюбленных,

сухой землей покрыты.

Красны, далеки-далеки

дороги Андалузии.

В Кордове средь олив

поставят кресты простые,

чтоб не были позабыты

те, что навек уснули,

ища от любви защиты.



ПРЕДСМЕРТНАЯ ЖАЛОБА


С черного неба -

желтые серпантины.

В мир я с глазами пришел, о господь

скорби моей сокровенной; зачем же

мир покидает незрячая плоть.

И у меня

только свеча

да простыня.

Как я надеялся, что впереди

ждет меня свет - всех достойных награда.

Вот я, владыка, - гляди!

И у меня

только свеча

да простыня.

Лимоны,лимоны

на ветках дерев,

падайте на землю,

не дозрев.

Раньше иль позже...

Вот: у меня

только свеча

да простыня.

С черного неба -

желтые серпантины.



КВАРТАЛ КОРДОВЫ


Ночь как вода в запруде.

За четырьмя стенами

от звезд схоронились люди.

У девушки мертвой,

девушки в белом платье,

алая роза зарылась

в темные пряди.

Плачут за окнами

три соловьиных пары.

И вторит мужскому вздоху

открытая грудь гитары.



ТАНЕЦ


Танцует в Севилье Кармен

у стен, голубых от мела,

и жарки зрачки у Кармен,

а волосы снежно-белы.

Невесты,

закройте ставни!

Змея в волосах желтеет,

и словно из дали дальней,

танцуя, встает былое

и бредит любовью давней.

Невесты,

закройте ставни!

Пустынны дворы Севильи,

и в их глубине вечерней

сердцам андалузским снятся

следы позабытых терний.

Невесты,

закройте ставни!



СВЕЧА


В скорбном раздумье

желтое пламя свечи!

Смотрит оно, как факир,

в недра свои золотые

и о безветренном мраке

молит, вдруг затухая.

Огненный аист клюет

из своего гнезда

вязкие тени ночи

и возникает, дрожа,

в круглых глазах

мертвого цыганенка.



СЦЕНА С ПОДПОЛКОВНИКОМ ЖАНДАРМЕРИИ


(Зал в знаменах)


Подполковник: Я подполковник жандармерии.

Сержант: Так точно!

Подполковник: И этого никто не оспорит.

Сержант: Никак нет!

Подполковник: У меня три звезды и двадцать крестов.

Сержант: Так точно!

Подполковник: Меня приветствовал сам архиепископ в мантии с лиловыми кистями. Их двадцать четыре.

Сержант: Так точно!

Подполковник: Я - подполковник. Подполковник. Я - подполковник жандармерии.


(Ромео и Джульетта - лазурь, белизна и золото - обнимаются в табачных кушах сигарной коробки. Военный гладит ствол винтовки, полный подводною мглой)


Голос (снаружи):


Полнолунье, полнолунье

в пору сбора апельсинов.

Полнолунье над Касорлой,

полутьма над Альбайсином.

Полнолунье, полнолунье.

Петухи с луны горланят.

На луну и дочь алькальда

хоть украдкою, да глянет.


Подполковник: Что это?!

Сержант: Цыган.


(взглядом молодого мула цыган затеняет и ширит щелки подполковничьих глаз)


Подполковник: Я подполковник жандармерии.

Цыган: Да.

Подполковник: Ты кто такой?

Цыган: Цыган.

Подполковник: Что значит цыган?

Цыган: Что придется.

Подполковник: Как тебя звать?

Цыган: По имени.

Подполковник: Говори толком!

Цыган: Цыган.

Сержант: Я встретил его, и я его задержал.

Подполковник: Где ты был?

Цыган: На мосту через реку.

Подполковник: Через какую?

Цыган: Через любую.

Подполковник: И... что ты там делал?

Цыган: Колокольню из корицы.

Подполковник: Сержант!

Сержант: Я, господин жандармский подполковник!

Цыган: Я выдумал крылья, чтобы летать, - и летал. Сера и розы на моих губах.

Подполковник: Ай!

Цыган: Что мне крылья - я летаю и без них! Талисманы и тучи в моей крови.

Подполковник: Айй!

Цыган: В январе цветут мои апельсины.

Подполковник: Аййй!

Цыган: И в метели зреют.

Подполковник: Айййй! Пум, пим, пам!


(подполковник падает мертвый, его табачная душа цвета кофе с молоком улетает в окно)


Сержант: Караул!


(во дворе казармы четверо конвоиров избивают цыгана)



ПЕСНЯ ИЗБИТОГО ЦЫГАНА


Двадцать и два удара.

Двадцать и три с размаху.

Меня обряди ты, мама,

в серебряную бумагу.

Воды, воды хоть немножко!

Воды, где весла и солнце!

Воды, сеньоры солдаты!

Воды, воды хоть на донце!

Ай, полицейский начальник

там наверху на диване!

Таких платков не найдется,

чтоб эту кровь посмывали.



ПЕРВЫЕ ПЕСНИ (1922)


ВАРИАЦИЯ


Лунная заводь реки

под крутизною размытой.

Сонный затон тишины

под отголоском-ракитой.

И водоем твоих губ,

под поцелуями скрытый.



КОРИДОР


Поутру из коридора

выходили два сеньора.

(Небо молодое.

Светло-золотое.)

...Два сеньора ходят мимо.

Были оба пилигримы.

(Небо как горнило.

Синие чернила.)

...Ходят, ходят - и ни слова.

Были оба птицеловы.

(Небо стало старым.

Сделалось янтарным.)

...Два сеньора ходят мерно.

Были оба...

Все померкло.



ПЕСНИ (1921-1924)


* * *


Деревце, деревцо

к засухе зацвело.

Девушка к роще масличной

шла вечереюшим полем,

и обнимал ее ветер,

ветреный друг колоколен.

На андалузских лошадках

ехало четверо конных,

пыль оседала на куртках,

на голубых и зеленых.

"Едем, красавица, в Кордову!"

Девушка им ни слова.

Три молодых матадора

с горного шли перевала,

шелк отливал апельсином,

сталь серебром отливала.

"Едем, красотка, в Севилью!"

Девушка им ни слова.

Когда опустился вечер,

лиловою мглой омытый,

юноша вынес из сада

розы и лунные мирты.

"Радость, идем в Гранаду!"

И снова в ответ ни слова.

Осталась девушка в поле

срывать оливки в тумане,

и ветер серые руки

сомкнул на девичьем стане.

Деревце, деревцо

к засухе зацвело.



НА УШКО ДЕВУШКЕ


Не сказал бы.

Не сказал бы ни слова.

Но в глазах твоих встретил

два деревца шалых.

Из смеха и света, из ветерка золотого.

Он качал их.

Не сказал бы.

Не сказал бы ни слова.


* * *


Проходили люди

дорогой осенней.

Уходили люди

в зелень, в зелень.

Петухов несли,

гитары - для веселья,

проходили царством,

где царило семя.

Река струила песню,

фонтан пел у дороги.

Сердце,

вздрогни!

Уходили люди

в зелень, в зелень.

И шла за ними осень

в желтых звездах.

С птицами понурыми,

с круговыми волнами,

шла, на грудь крахмальную

свесив голову.

Сердце,

смолкни, успокойся!

Проходили люди,

и шла за ними осень.



ЛУНА ВОСХОДИТ


Когда встает луна, -

колокола стихают

и предстают тропинки

в непроходимых дебрях.

Когда встает луна,

землей владеет море

и кажется, что сердце -

забытый в далях остров.

Никто в ночь полнолунья

не съел бы апельсина, -

едят лишь ледяные

зеленые плоды.

Когда встает луна

в однообразных ликах -

серебряные деньги

рыдают в кошельках.



ОН УМЕР НА РАССВЕТЕ


У ночи четыре луны,

а дерево - только одно,

и тень у него одна,

и птица в листве ночной.

Следы поцелуев твоих

ищу на теле.

А речка целует ветер,

к нему прикасаясь еле.

В ладони несу твое "нет",

которое ты дала мне,

как восковой лимон

с тяжестью камня.

У ночи четыре луны,

а дерево - только одно.

Как бабочка, сердце иглой

к памяти пригвождено.



ПЕРВАЯ ГОДОВЩИНА


По лбу моему ты ступаешь.

Какое древнее чувство!

Зачем мне теперь бумага,

перо и мое искусство?

Ты с красным ирисом схожа

и пахнешь степной геранью.

Чего, лунотелая, ждешь

от моего желанья?



ВТОРАЯ ГОДОВЩИНА


Луна вонзается в море

длинным лучистым рогом.

Зеленый и серый единорог,

млеюший и потрясенный.

Небо по воздуху, словно

лотос огромный, плывет.

(И ты проходишь одна

в последнем сумраке ночи.)



ЛУСИЯ МАРТИНЕС


Лусия Мартинес,

сумрак багряного шелка.

Твои бедра льются, как вечер,

чтобы свет свой во мраке спрятать,

и сиянье твоих магнолий

потайные смуглят агаты.

Я пришел, Лусия Мартинес,

створки губ твоих вскрыть губами,

расчесать зубцами рассвета

волос твоих черное пламя.

Так хочу и затем пришел я.

Сумрак багряного шелка.



ОБРУЧЕНИЕ


Оставьте кольцо

в затоне.

(Дремучая ночь на плечи

уже мне кладет ладони.)

Сто лет я живу на свете.

Оставьте. Напрасны речи!

Не спрашивайте без проку.

Закиньте кольцо

в затоку.



САМОУБИЙСТВО


(Возможно, это стряслось

из-за незнанья тебя, геометрия)

Юноша стал забываться.

Полдень. Пробило двенадцать.

И наполнялось тряпичными лилиями

сердце и перебитыми крыльями.

И у себя на губах он заметил

слово, которое было последним.

С рук словно слезли перчатки, и на пол

пепел, пушистый и вкрадчивый, падал.

А за балконом виднелась башня.

Вот он сливается с этой башней.

Маятник замер, и время смотрело

мимо него циферблатом без стрелок.

И различил он на белом диване

тени простертой своей очертанье.

Некий юноша, геометрически-резкий,

вскинул топор - и зеркало вдребезги.

И из-за зеркала влага густого

мрака заполнила призрак алькова.



ЛЮБОВЬ


ПЕСЕНКА ПЕРВОГО ЖЕЛАНИЯ


На зеленом рассвете

быть сплошным сердцем.

Сердцем.

А на спелом закате -

соловьем певчим.

Певчим.

(Душа,

золотись померанцем.

Душа,

любовью отсвечивай.)

На цветущем рассвете

быть собой, а не встречным.

Сердцем.

На опавшем закате

голосом с ветки.

Певчим.

Душа,

золотись померанцем.

Душа,

любовью отсвечивай.



МАЛЕНЬКИЙ МАДРИГАЛ


Четыре граната

в салу под балконом.

(Сорви мое сердце

зеленым.)

Четыре лимона

уснут под листвою.

(И сердце мое

восковое.)

Проходят и зной и прохлада,

Пройдут -

и ни сердца,

ни сада.



ПРЕЛЮДИЯ


И тополя уходят -

но след их озерный светел.

И тополя уходят -

но нам оставляют ветер.

И ветер умолкнет ночью,

обряженный черным крепом.

Но ветер оставит эхо,

плывущее вниз по рекам.

А мир светляков нахлынет -

и прошлое в нем потонет.

И крохотное сердечко

раскроется на ладони.



ПЕСНИ ДЛЯ ОКОНЧАНИЯ


НА ИНОЙ ЛАД


Костер долину вечера венчает

рогами разъяренного оленя.

Равнины улеглись. И только ветер

по ним еще гарцует в отдаленье.

Кошачьим глазом, желтым и печальным,

тускнеет воздух, дымно стекленея.

Иду сквозь ветви следом за рекою,

и стаи веток тянутся за нею.

Все ожило припевами припевов,

все так едино, памятно и дико...

И на границе тростника и ночи

так странно, что зовусь я Федерико.



ЦЫГАНСКОЕ РОМАНСЕРО (1924 - 1927)


РОМАНС О ЛУНЕ


Луна в жасминовой шали

явилась в кузню к цыганам.

И сморит, смотрит ребенок,

и смутен взгляд мальчугана.

Луна закинула руки

и дразнит ветер полночный

своей оловянной грудью,

бесстыдной и непорочной.

- Луна, луна моя, скройся!

Если вернутся цыгане,

возьмут они твое сердце

и серебра начеканят.

- Не бойся, мальчик, не бойся,

взгляни, хорош ли мой танец!

Когда вернутся цыгане,

ты будешь спать и не встанешь.

- Луна, луна моя, скройся!

Мне конь почудился дальний.

- Не трогай, мальчик, не трогай

моей прохлады крахмальной!

Летит по дороге всадник

и бьет в барабан округи.

На ледяной наковальне

сложены детские руки.

Прикрыв горделиво веки,

покачиваясь в тумане,

из-за олив выходят

бронза и сон - цыгане.

Где-то сова зарыдала -

Так безутешно и тонко!

За ручку в темное небо

луна уводит ребенка.

Вскрикнули в кузне цыгане,

эхо проплакало в чащах...

А ветры пели и пели

за упокой уходящих.



СХВАТКА


В токе враждующей крови

над котловиной лесною

нож альбасетской работы

засеребрился блесною.

Отблеском карты атласной

луч беспощадно и скупо

высветил профили конных

и лошадиные крупы.

Заголосили старухи

в гулких деревьях сьерры.

Бык застарелой распри

ринулся на барьеры.

Черные ангелы носят

воду, платки и светильни.

Тени ножей альбасетских

черные крылья скрестили.

Под гору катится мертвый

Хуан Антонио Монтилья.

В лиловых ирисах тело,

над левой бровью - гвоздика.

И крест огня осеняет

дорогу смертного крика.

Судья с отрядом жандармов

идет масличной долиной.

А кровь змеится и стонет

немою песней змеиной.

- Так повелось, сеньоры,

с первого дня творенья.

В Риме троих недочтутся

и четверых в Карфагене.

Полная бреда смоковниц

и отголосков каленых,

заря без памяти пала

к ногам израненных конных.

И ангел черней печали

тела окропил росою.

Ангел с оливковым сердцем

и смоляною косою.



СОМНАМБУЛИЧЕСКИЙ РОМАНС


Любовь моя, цвет зеленый.

Зеленого ветра всплески.

Далекий парусник в море,

далекий конь в перелеске.

Ночами, по грудь в тумане,

она у перил сидела -

серебряный иней взгляда

и зелень волос и тела.

Любовь моя, цвет зеленый.

Лишь месяц цыганский выйдет,

весь мир с нее глаз не сводит -

и только она не видит.

Любовь моя, цвет зеленый.

Смолистая тень густеет.

Серебряный иней звездный

дорогу рассвету стелет.

Смоковница чистит ветер

наждачной своей листвою.

Гора одичалой кошкой

встает, ощетиня хвою.

Но кто придет? И откуда?

Навеки все опустело -

и снится горькое море

ее зеленому телу.

- Земляк, я отдать согласен

коня за ее изголовье,

за зеркало нож с насечкой

и сбрую за эту кровлю.

Земляк, я из дальней Кабры

иду, истекая кровью.

- Будь воля на то моя,

была бы и речь недолгой.

Да я-то уже не я,

и дом мой уже не дом мой.

- Земляк, подостойней встретить

хотел бы я час мой смертный -

на простынях голландских

и на кровати медной.

Не видишь ты эту рану

от горла и до ключицы?

- Все кровью пропахло, парень,

и кровью твоей сочится,

а грудь твоя в темных розах

и смертной полна истомой.

Но я-то уже не я,

и дом мой уже не дом мой.

- Так дай хотя бы подняться

к высоким этим перилам!

О дайте, дайте подняться

к зеленым этим перилам,

к перилам лунного света

над гулом моря унылым!

И поднялись они оба

к этим перилам зеленым.

И след остался кровавый.

И был от слез он соленым.

Фонарики тусклой жестью

блестели в рассветной рани.

И сотней стеклянных бубнов

был утренний сон изранен.

Любовь моя, цвет зеленый.

Зеленого ветра всплески.

И вот уже два цыгана

стоят у перил железных.

Полынью, мятой и желчью

дохнуло с дальнего кряжа.

- Где же, земляк, она, - где же

горькая девушка наша?

Столько ночей дожидалась!

Столько ночей серебрило

темные косы, и тело,

и ледяные перила!

С зеленого дна бассейна,

качаясь, она глядела -

серебряный иней взгляда

и зелень волос и тела.

Баюкала зыбь цыганку,

и льдинка луны блестела.

И ночь была задушевной,

как тихий двор голубиный,

когда патруль полупьяный

вбежал, сорвав карабины...

Любовь моя, цвет зеленый.

Зеленого ветра всплески.

Далекий парусник в море,

далекий конь в перелеске.



НЕВЕРНАЯ ЖЕНА


И в полночь на край долины

увел я жену чужую,

а думал - она невинна...

То было ночью Сант-Яго,

и, словно сговору рады,

в округе огни погасли

и замерцали цикады.

Я сонных грудей коснулся,

последний проулок минув,

и жарко они раскрылись

кистями ночных жасминов.

А юбки, шурша крахмалом,

в ушах у меня дрожали,

как шелковые завесы,

раскромсанные ножами.

Врастая в безлунный сумрак,

ворчали деревья глухо,

и дальним собачьим лаем

за нами гналась округа...

За голубой ежевикой

у тростникового плеса

я в белый песок впечатал

ее смоляные косы.

Я сдернул шелковый галстук.

Она наряд разбросала.

Я снял ремень с кобурою,

она - четыре корсажа.

Ее жасминная кожа

светилась жемчугом теплым,

нежнее лунного света,

когда скользит он по стеклам.

А бедра ее метались,

как пойманные форели,

то лунным холодом стыли,

то белым огнем горели.

И лучшей в мире дорогой

до первой утренней птицы

меня этой ночью мчала

атласная кобылица...

Тому, кто слывет мужчиной,

нескромничать не пристало,

и я повторять не стану

слова, что она шептала.

В песчинках и поцелуях

она ушла на рассвете.

Кинжалы трефовых лилий

вдогонку рубили ветер.

Я вел себя так, как должно,

цыган до смертного часа.

Я дал ей ларец на память

и больше не стал встречаться,

запомнив обман той ночи

у края речной долины,-

она ведь была замужней,

а мне клялась, что невинна.



ПОГИБШИЙ ИЗ-ЗА ЛЮБВИ


- Что там горит на террасе,

так высоко и багрово?

- Сынок, одиннадцать било,

пора задвинуть засовы.

- Четыре огня все ярче -

и глаз отвести нет мочи.

- Наверно, медную утварь

там чистят до поздней ночи.

Луна, чесночная долька,

тускнея от смертной боли,

роняла желтые кудри

на желтые колокольни.

По улицам кралась полночь,

стучась у закрытых ставней,

а следом за ней собаки

гнались стоголосой стаей,

и винный янтарный запах

на темных террасах таял.

Сырая осока ветра

и старческий шепот тени

под ветхою аркой ночи

будили гул запустенья.

Уснули волы и розы.

И только в оконной створке

четыре луча взывали,

как гневный святой Георгий.

Грустили невесты-травы,

а кровь застывала коркой,

как сорванный мак, сухою,

как юные бедра, горькой.

Рыдали седые реки,

в туманные горы глядя,

и в замерший миг вплетали

обрывки имен и прядей.

А ночь квадратной и белой

была от стен и балконов.

Цыгане и серафимы

коснулись аккордеонов.

- Если умру я, мама,

будут ли знать про это?

Синие телеграммы

ты разошли по свету!..

Семь воплей, семь ран багряных,

семь диких маков махровых

разбили тусклые луны

в залитых мраком альковах.

И зыбью рук отсеченных,

венков и спутанных прядей

бог знает где отозвалось

глухое море проклятий.

И в двери ворвалось небо

лесным рокотаньем дали.

А в ночь с галерей высоких

четыре луча взывали.



РОМАНС ОБРЕЧЕННОГО


Как сиро все и устало!

Два конских ока огромных

и два зрачка моих малых

ни в даль земную не смотрят,

ни в те края, где на челнах

уплывший сон поднимает

тринадцать вымпелов черных.

Мои бессонные слуги,

они все смотрят с тоскою

на север скал и металлов,

где призрак мой над рекою

колоду карт ледяную

тасует мертвой рукою...

Тугие волы речные

в осоке и остролистах

бодали мальчишек, плывших

на лунах рогов волнистых.

А молоточки пели

сомнамбулическим звоном,

что едет бессонный всадник

верхом на коне бессонном.

Двадцать шестого июня

судьи прислали бумагу.

Двадцать шестого июня

сказано было Амарго:

- Можешь срубить олеандры

за воротами своими.

Крест начерти на пороге

и напиши свое имя.

Взойдет над тобой цикута

и семя крапивы злое,

и в ноги сырая известь

вонзит иглу за иглою.

И будет то черной ночью

в магнитных горах высоких,

где только волы речные

пасутся в ночной осоке.

Учись же скрещивать руки,

готовь лампаду и ладан

и пей этот горный ветер,

холодный от скал и кладов.

Два месяца тебе сроку

до погребальных обрядов.

Мерцающий млечный меч

Сант-Яго из ножен вынул.

Прогнулось ночное небо,

глухой тишиною хлынув.

Двадцать шестого июня

глаза он открыл - и снова

закрыл их, уже навеки,

августа двадцать шестого...

Люди сходились на площадь,

где у стены на каменья

сбросил усталый Амарго

груз одинокого бденья.

И как обрывок латыни,

прямоугольной и точной,

уравновешивал смерть

край простыни непорочной.



РОМАНС ОБ ИСПАНСКОЙ ЖАНДАРМЕРИИ


Их копи черны-черны,

и черен их шаг печатный.

На крыльях плащей чернильных

блестят восковые пятна.

Надежен свинцовый череп -

заплакать жандарм не может;

въезжают, стянув ремнями

сердца из лаковой кожи.

Полуночны и горбаты,

несут они за плечами

песчаные смерчи страха,

клейкую мглу молчанья.

От них никуда не деться -

скачут, тая в глубинах

тусклые зодиаки

призрачных карабинов.

О звонкий цыганский город!

Ты флагами весь увешан.

Желтеют луна и тыква,

играет настой черешен.

И кто увидал однажды -

забудет тебя едва ли,

город имбирных башен,

мускуса и печали!

Ночи, колдующей ночи

синие сумерки пали.

В маленьких кузнях цыгане

солнца и стрелы ковали.

Плакал у каждой двери

израненный конь буланый.

В Хересе-де-ла-Фронтера

петух запевал стеклянный.

А ветер, горячий и голый,

крался, таясь у обочин,

в сумрак, серебряный сумрак

ночи, колдующей ночи.

Иосиф с девой Марией

к цыганам спешат в печали -

она свои кастаньеты

на полпути потеряли.

Мария в бусах миндальных,

как дочь алькальда, нарядна;

плывет воскресное платье,

блестя фольгой шоколадной.

Иосиф машет рукою,

откинув плащ златотканый,

а следом - Педро Домек

и три восточных султана.

На кровле грезящий месяц

дремотным аистом замер.

Взлетели огни и флаги

над сонными флюгерами.

В глубинах зеркал старинных

рыдают плясуньи-тени.

В Хересе-де-ла-Фронтера -

полуночь, роса и пенье.

О звонкий цыганский город!

Ты флагами весь украшен...

Гаси зеленые окна -

все ближе черные стражи!

Забыть ли тебя, мой город!

В тоске о морской прохладе

ты спишь, разметав по камню

не знавшие гребня пряди...

Они въезжают попарно -

а город поет и пляшет.

Бессмертников мертвый шорох

врывается в патронташи.

Они въезжают попарно,

спеша, как черные вести.

И связками шпор звенящих

мерещатся им созвездья.

А город, чуждый тревогам,

тасует двери предместий...

Верхами сорок жандармов

въезжают в говор и песни.

Часы застыли на башне

под зорким оком жандармским.

Столетний коньяк в бутылках

прикинулся льдом январским.

Застигнутый криком флюгер

забился, слетая с петель.

Зарубленный свистом сабель,

упал под копыта ветер.

Снуют старухи цыганки

в ущельях мрака и света,

мелькают сонные пряди,

мерцают медью монеты.

А крылья плащей зловещих

вдогонку летят тенями,

и ножницы черных вихрей

смыкаются за конями...

У Вифлеемских ворот

сгрудились люди и кони.

Над мертвой простер Иосиф

израненные ладони.

А ночь полна карабинов,

и воздух рвется струною.

Детей пречистая дева

врачует звездной слюною.

И снова скачут жандармы,

кострами ночь засевая,

и бьется в пламени сказка,

прекрасная и нагая.

У юной Росы Камборьо

клинком отрублены груди,

они на отчем пороге

стоят на бронзовом блюде.

Плясуньи, развеяв косы,

бегут, как от волчьей стаи,

и розы пороховые

взрываются, расцветая...

Когда же пластами пашен

легла черепица кровель,

заря, склонясь, осенила

холодный каменный профиль...

О мой цыганский город!

Прочь жандармерия скачет

черным туннелем молчанья,

а ты - пожаром охвачен.

Забыть ли тебя, мой город!

В глазах у меня отныне

пусть ищут твой дальний отсвет.

Игру луны и пустыни.



НЕБЫЛИЦА О ДОНЕ ПЕДРО И ЕГО КОНЕ

РОМАНС С РАЗМЫТЫМ ТЕКСТОМ


Едет верхом дон Педро

вниз по траве пригорка.

Ай, по траве пригорка

едет и плачет горько!

Не подобрав поводья,

бог весть о чем тоскуя,

едет искать по свету

хлеба и поцелуя.

Ставни, скрипя вдогонку,

спрашивают у ветра,

что за печаль такая

в сердце у дона Педро...

На дно затоки

уплыли строки.

А по затоке

плывет, играя,

луна -

и с высот небесных

завидует ей вторая.

Мальчик

с песчаной стрелки

смотрит на них и просит:

- Полночь, ударь в тарелки!

...Вот незнакомый город

видит вдали дон Педро.

Весь золотой тот город,

справа и слева кедры.

Не Вифлеем ли? Веет

мятой и розмарином.

Тает туман на кровлях.

И к воротам старинным

цокает конь по плитам,

гулким, как тамбурины.

Старей и две служанки

молча открыли двери.

- "Нет", - уверяет тополь,

а соловей не верит...

Под водою

строки плывут чередою.

Гребень воды качает

россыпи звезд и чаек.

Сна не тревожит ветер

гулом гитарной деки.

Только тростник и помнит

то, что уносят реки.

...Старец и две служанки,

взяв золотые свечи,

к белым камням могильным

молча пошли под вечер.

Бедного дона Педро

спутник по жизни бранной,

конь непробудно спящий

замер в тени шафранной.

Темный вечерний голос

плыл по речной излуке.

Рог расколол со звоном

единорог разлуки.

Вспыхнул далекий город,

рухнул, горящий.

Плача побрел изгнанник,

точно незрячий.

Подняли звезды

вьюгу.

Правьте, матросы,

к югу...

Под водою

слова застыли.

Голоса затерялись в иле.

И среди ледяных соцветий -

ай! - дон Педро лягушек тешит,

позабытый всеми на свете.



ПОЭТ В НЬЮ-ЙОРКЕ (1929 - 1930)


ПОКИНУТАЯ ЦЕРКОВЬ

(Баллада о великой войне)


У меня был сын. Его звали Хуан.

У меня был сын.

На страстной он пропал среди арок.

Помню, как он играл

на последних ступеньках мессы,

жестяное ведерко кидая священнику в сердце.

Я стучался во все могилы. Сын мой! Сын мой!

Я вынул куриную лапку из-за края луны и понял,

что любовь моя стала рыбкой -

там, куда уплывают повозки.

У меня была милая.

У меня была мертвая рыбка под пеплом кадильниц.

У меня было целое море... Боже мой!

У меня было море!

Я хотел зазвонить с колокольни,

но черви точили плоды,

и горелые спички

глодали весеннее жито.

Видел я, как прозрачный журавль алкоголя

расклевывал черные лбы умиравших солдат,

и видел палатки,

где пускали по кругу стакан со слезами.

В анемонах причастия обрету я тебя, мое сердце,

когда сильные руки священника

поднимут вола и мула,

отпугнув от морозной чаши полночных жаб.

У меня был сын, и мой сын был сильным,

но мертвые все же сильнее

и могут обгладывать небо.

Был бы сын мой медведем,

не боялся б я хитрых кайманов,

не глядел, как солдаты насилуют море,

причалив его к деревьям.

Был бы сын мой медведем!

От холодного мха я забьюсь под брезент.

Я же знаю - дадут мне рукав или галстук,

но к середине мессы все равно я сломаю руль

и взмоет с камней безумье пингвинов и чаек,

заставляя всех спящих и поющих

под окнами вторить:

у него был сын.

Сын его, сын,

он был только его и больше ничей,

это был его сын!

Его сын.



ДВОЙНАЯ ПОЭМА ОЗЕРА ЭДЕМ


Наше стадо пасется, и ветер веет.

Гарсиласо


Древний, мой прежний, голос

не глотал загустевшие, горькие соки.

Вижу - он лижет и лижет мне ноги

в зарослях влажной, хрупчайшей осоки.

Ай, прежний голос любви моей,

ай, голос правды моей,

ай, голос моей распахнутой раны, -

в те дни с языка моего струились розы вселенной -

все до единой,

и даже не снилось травинке невинной

хладнокровное хрупанье

челюсти длинной, лошадиной!

Ныне кровью моей допьяна напиваются,

напиваются кровью угрюмого детства,

а глаза мои разбиваются на свирепом ветру сиротства,

в сатурналиях алюминия,

пьяных воплей и святотатства.

Отпустите меня, отпустите

в мир, где Ева ест муравейник

и Адам оплодотворяет перламутровых рыб туманных.

Пропусти, человечек с рожками, добрый гений

вьюнковых звений,

дай дорогу в долину божественных пеней,

райских сальто и райских летаний.

Мне ведомы самая тайная сущность,

и цель сокровенная ржавой иголки,

и магический ужас в глазах, что, проснувшись,

видят сами себя на глазурной тарелке.

Не надо ни сна, ни блаженства, - всего лишь,

о голос божественный,

всего лишь нужна свобода, моя любовь человечья,

которая терпит увечья

в беспросветных воронках ветра.

Моя любовь человечья!

Все акулы охотятся друг за другом,

ветер вцепится скоро в сонных листьев изнанку.

О древний голос! Языком своим выжги

мой теперешний голос - порошок и жестянку.

Буду плакать, ведь хочется, хочется плакать,

так заплакать, как мальчику с парты последней,

потому что я не травинка, не поэт, не скелет,

закутанный в мякоть,

а лишь сердце, смертельно раненное,

стон - на стоны иного мира,

боль - на боль вселенной соседней.

Повторять свое имя и плакать, -

роза, детство, над озером сизым зелень елки

и жилки простора, -

говорить свою правду и плакать, правду сердца,

способного плакать,

ради правды - убить иронию

и подсказки литературы.

Нет, не требую, нет, - я ведь только хотел бы,

чтобы вольный мой голос лизал мои руки.

В лабиринте бессовестных ширм затерялось бумажкой

мое сиротливое тело,

и его добивают луна и часы, на которых от пепла

стекло поседело.

Так сказал я тогда.

Так сказал я тогда, когда все поезда

остановлены были Сатурном,

и туманы, и Сновиденья, и Смерть искали меня

в двойной неприкаянности.

Искали меня в двойной неприкаянности

там, где грустно мычат коровы

на хрупких ногах бесплотных,

как ноги пажей прозрачных;

и где грустно парит мое тело

между призрачной двойней

между тою и этою чашей весов.



КОРОВА


Забили на рассвете.

Кровь из ноздрей текла по небосклону,

а по рогам ручьи вились и ветви.

На рот ее пчелиный

слюна свисала длинными усами.

И белый вой раскачивал долины.

В румянце дня и в пастбищном бальзаме

шли мертвые коровы и живые,

мыча с полузакрытыми глазами.

Мыча траве багровой

и парню, наточившему наваху,

что пробил час обгладывать корову.

Уже бледнели звезды

и жилы под ножами.

А в воздухе копыта все дрожали.

Чтобы луна узнала

и знали ночи желтые отроги:

ушла корова, сгинув по дороге.

Мыча о милосердье,

ушла на свалку смерзшегося неба,

где пьяницы закусывают смертью.



ВВЕДЕНИЕ В СМЕРТЬ


МАЛЕНЬКАЯ БЕСКОНЕЧНАЯ ПОЭМА


Сбиться с дороги -

это слиться с метелью,

а слиться с метелью -

это двадцать столетий пасти могильные травы.

Сбиться с дороги -

это встретиться с женщиной,

которая режет по два петуха в секунду

и не боится света,

а свет - петушиного крика,

задушенного метелью.

А когда метель задохнется -

пробудится южный ветер,

но и ветры стонов не слышат -

и поэтому снова пасти нам могильные травы.

Я видел, как два колоска воскового цвета,

мертвые, хоронили гряду вулканов,

и видел, как два обезумевшие ребенка

отталкивали, рыдая, зрачки убийцы.

И я знаю, что два - не число

и числом не станет,

это только тоска вдвоем со своею тенью,

это только гитара, где любовь хоронит надежду,

это две бесконечности, недоступные

друг для друга.

и еще это стены мертвых

и напрасная боль воскрешенья.

Цифра два ненавистна мертвым,

но она баюкает женщин,

и они пугаются света,

а свет - петушиного крика,

петухам же в метели не спится,

и поэтому вечно пасти нам могильные травы.



НОКТЮРН ПУСТОТЫ


Чтобы знал я, что все невозвратно,

чтоб сорвал с пустоты одеянье,

дай, любовь моя, дай мне перчатку,

где лунные пятна,

ту, что ты потеряла в бурьяне!

Только ветер исторгнет улитку,

у слона погребенную в легких,

только ветер червей заморозит

в сердцевине рассветов и яблок.

Проплывают бесстрастные лица

под коротеньким ропотом дерна,

и смутней мандолины и сердца

надрывается грудь лягушонка.

Над безжизненной площадью в лавке

голова замычала коровья,

и в тоске по змеиным извивам

раскололись кристальные грани.

Чтобы знал я, что все пролетело,

сохрани мне твой мир пустотелый!

Небо слез и классической грусти.

Чтобы знал я, что все пролетело!

Там, любовь моя, в сумерках тела, -

сколько там поездов под откосом,

сколько мумий с живыми руками,

сколько неба, любовь, сколько неба!

Камнем в омут и криком заглохшим

покидает любовь свою рану.

Стоит нам этой раны коснуться,

на других она брызнет цветами!

Чтобы знал я, что все миновало,

чтобы всюду зияли провалы,

протяни твои руки из лавра!

Чтобы знал, я, что все миновало.

Сквозь тебя, сквозь меня

катит волны свои пустота,

на заре проступая прожилками крови,

мертвой гипсовой маской, в которой застыла

мгновенная мука пронзенной луны.

Посмотри, как хоронится все в пустоту.

И покинутый пес, и огрызки от яблок.

Посмотри, как тосклив ископаемый мир,

не нашедший следа своих первых рыданий.

На кровати я слушал, как шепчутся нити, -

и пришла ты, любовь, осенить мою кровлю.

Муравьенок исчезнет - ив мире пустеет,

но уходишь ты, плача моими глазами.

Не в глазах моих, нет, -

ты сейчас на помосте

и в четыре реки оплетаешь запястья

в балагане химер, где цепная луна

на глазах детворы пожирает матроса.

Чтобы знал я, что нет возврата,

недотрога моя и утрата,

не дари мне на память пустыни -

все и так пустотою разъято!

Горе мне, и тебе, и ветрам!

Ибо нет и не будет возврата.



РУИНА


Зов без ответа.

Бродячий узник собственного тела.

Таким был облик ветра.

Луна над головою

внезапно превратилась в конский череп,

и воздух вызрел черною айвою.

В пустой оконной раме

рассыпала свои бичи и звезды

борьба воды с песками.

И видел я, как травы шли на приступ,

и бросил им ягненка - и ягненок

заплакал на зубах у стрелолиста.

Взъерошивая перья и скорлупки,

внутри повисшей капли

кружился прах растерзанной голубки.

И, не меняя цвета,

отары туч лениво наблюдали

единоборство камня и рассвета.

А травы шли. Все ближе и все ближе.

Любовь моя, они вспороли небо

и, как ножи, царапают по крыше.

Любимая, дай руки! Мы в осаде.

По рваному стеклу разбитых окон

кровь разметала слипшиеся пряди.

Одни лишь мы, любовь моя, остались.

Отдай же свой скелет на волю ветра.

Одни лишь мы, любовь моя, остались.

На волю ветра, сирый мой ребенок!

Найдем, любовь, найдем, пока не поздно,

хоть тени наших лиц непогребенных!



ДИВАН ТИМАРИТА (1936)


ГАЗЕЛЛА О ГОРЬКОМ КОРНЕ


На свете есть горький корень

и тысячи окон зорких.

Нельзя и рукой ребенка

разбить водяные створки.

Куда же, куда идешь ты?

Есть небо пчелиных оргий -

прозрачная битва роя -

и горький тот корень.

Горький.

С изнанки лица в подошвы

стекает осадок боли,

и поет обрубок ночи

со свежей слезой на сколе.

Любовь моя, враг мой смертный,

грызи же свой горький корень.



ГАЗЕЛЛА О ВОСПОМИНАНИИ


Останься хоть тенью милой,

но память любви помилуй -

черешневый трепет нежный

в январской ночи кромешной.

Со смертью во сне бредовом

живу под одним я кровом.

И слезы вьюнком медвяным

на гипсовом сердце вянут.

Глаза мои бродят сами,

глаза мои стали псами.

Всю ночь они бродят садом

меж ягод, налитых ядом.

Дохнет ли ветрами стужа -

тюльпаном качнется ужас,

а сумерки зимней рани

темнее больной герани.

И мертвые ждут рассвета

за дверью ночного бреда.

И дым пеленает белый

долину немого тела.

Под аркою нашей встречи

горят поминально свечи.

Развейся же тенью милой,

но память о ней помилуй.



ГАЗЕЛЛА О ТЕМНОЙ СМЕРТИ


Хочу уснуть я сном осенних яблок

и ускользнуть от сутолоки кладбищ.

Хочу уснуть я сном того ребенка,

что все мечтал забросить сердце в море.

Не говори, что кровь жива и в мертвых,

что просят пить истлевшие их губы.

Не повторяй, как больно быть травою,

какой змеиный рот у новолунья.

Пускай усну нежданно,

усну на миг, на время, на столетья,

но чтобы знали все, что я не умер,

что золотые ясли - эти губы,

что я товарищ западного ветра,

что я большая тень моей слезинки.

Вы на заре лицо мое закройте,

чтоб муравьи мне глаз не застилали.

Сырой водой смочите мне подошвы,

чтоб соскользнуло жало скорпиона.

Ибо хочу уснуть я - но сном осенних яблок -

и научиться плачу, который землю смоет.

Ибо хочу остаться я в том ребенке смутном,

который вырвать сердце хотел в открытом море.



КАСЫДЫ


КАСЫДА О ПРОСТЕРТОЙ ЖЕНЩИНЕ


Видеть тебя нагой - это вспомнить землю.

Ровную землю, где ни следа подковы.

Землю без зелени, голую суть земную,

замкнутую для времени: грань алмаза.

Видеть тебя нагою - постигнуть жажду

ливня, который плачет о хрупкой плоти,

и ощутить, как море дрожит и молит,

чтобы звезда скатилась в его морщины.

Кровь запоет по спальням, и станет эхом,

и тишину расколет клинком зарницы -

но не тебе дознаться, в каких потемках

спрячется сердце жабы и сон фиалки.

Бедра твои - как корни в борьбе упругой,

губы твои - как зори без горизонтов.

Скрытые в теплых розах твоей постели,

мертвые рты кричат, дожидаясь часа.



Из стихов разных лет


ПЕСНЯ ЛЮБВИ


Песня любая -

заводь

любви.

Звезда голубая -

заводь

времен,

завязь

эпох.

А заводь

крика -

чуть слышный вздох.


* * *


Я чувствую,

как в жилах

у меня,

расплавив сердце раскаленной страстью,

струится ток багряного огня.

Так погаси же,

женщина, пожар.

Ведь если в нем все выгорит дотла,

одна зола взойдет на пепелище,

одна зола...


* * *


Потупив взор, но воспаряя мыслью,

я брел и брел...

И по тропе времен

металась жизнь моя, желавшая желаний.

Пылила серая дорога, но однажды

увидел я цветущий луг

и розу,

наполненную жизнью, и мерцанием,

и болью.

Ты, розовая женщина, - как роза:

ведь и ее девичье тело обвенчали

с твоим тончайшим запахом разлуки,

с тоской неизречимой по печали.



СИМВОЛ


У Христа

по зеркалу.

в каждой руке.

Дрожит его лик

и множится.

А черные взгляды

сердцем его

полнятся.

Верую!



ЗЕМЛЯ


Все мы ходим

по зеркалу

незрячему,

по стеклу

прозрачному.

Если б ирисы росли

лепестками вниз,

если б розаны цвели

лепестками вниз,

если б корни видели

звезды и высь,

а умерший спал

с открытыми глазами,

все мы явили бы - лебедями.



НАЧАЛО


Адам и Ева.

Стараньями змия

разбилось зеркало

на сотню осколков.

А камнем

яблоко было.



ВОЗДУХ


Беременеющий радугами

воздух

разбивает над листьями

зеркала в звезды.



БЕЗНАДЕЖНАЯ ПЕСНЯ



Сливаются реки,

свиваются травы.

А я

развеян ветрами.

Войдет благовещенье

в дом к обрученным,

и девушки встанут утрами

и вышьют сердца свои

шелком зеленым.

А я

развеян ветрами.



ЭСТАМП НЕБА


Звезды

ни с кем не помолвлены.

Ни с кем!

А такие красивые!

Они ждут поклонника,

чтоб он их отвез

в их Венецию, идеально счастливую.

Они каждую ночь подходят

к решеткам оконным -

тысяча этажей на небе! -

и подают сигналы влюбленным

в морях темноты,

где сами тонут.

Но, девушки, подождите,

чтоб я умер, и утром, рано,

вас похищу одну за другою

на кобылице тумана.



ШКОЛА


Учитель:

Кто замуж выходит

за ветер?

Ребенок:

Госпожа всех желаний

на свете.

Учитель:

Что дарит ей к свадьбе

ветер?

Ребенок:

Из золота вихри

и карты всех стран на свете.

Учитель:

А что она ему дарит?

Ребенок:

Она в сердце впускает ветер.

Учитель:

Скажи ее имя.

Ребенок:

Ее имя держат в секрете.

(за окном школы - звездный полог)



СОНЕТ


Я боюсь потерять это светлое чудо,

что в глазах твоих влажных застыло в молчанье,

я боюсь этой ночи, в которой не буду

прикасаться лицом к твоей розе дыханья.

Я боюсь, что ветвей моих мертвая груда

устилать этот берег таинственный станет;

я носить не хочу за собою повсюду

те плоды, где укроются черви страданья.

Если клад мой заветный взяла ты с собою,

если ты моя боль, что пощады не просит,

если даже совсем ничего я не стою, -

пусть последний мой колос утрата не скосит

и пусть будет поток твой усыпан листвою,

что роняет моя уходящая осень.



КОЛЫБЕЛЬНАЯ

(Мерседес, мертвой)


Ты не дышишь, уснувши.

Из дубовых досок твоя лодка на суше.

Спи, принцесса страны нездешней.

Твое тело белеет в ночи кромешной.

Твое тело, как земля, ледяное.

Спи. Проходит рассвет стороною.

Ты уплываешь, уснувши.

Из тумана и сна твоя лодка на суше.



ПЕСНЯ


- Если ты услышишь: плачет

горький олеандр сквозь тишину,

что ты сделаешь, любовь моя?

- Вздохну.

- Если ты увидишь, что тебя

свет зовет с собою, уходя,

что ты сделаешь, любовь моя?

- Море вспомню я.

- Если под оливами в саду

я скажу тебе: "Люблю тебя", -

что ты сделаешь, любовь моя?

- Заколю себя.



ЧЕРНЫЕ ЛУНЫ


Над берегом черные луны,

и море в агатовом свете.

Вдогонку мне плачут

мои нерожденные дети.

Отец, не бросай нас, останься!

У младшего сложены руки...

Зрачки мои льются.

Поют петухи по округе.

А море вдали каменеет

под маской волнистого смеха.

Отец, не бросай нас!..

И розой рассыпалось эхо.



ПРОЩАНЬЕ


Прощаюсь

у края дороги.

Угадывая родное,

спешил я на плач далекий -

а плакали надо мною.

Прощаюсь

у края дороги.

Иною, нездешней дорогой

уйду с перепутья

будить невеселую память

о черной минуте.

Не стану я влажною дрожью

звезды на восходе.

Вернулся я в белую рощу

беззвучных мелодий.